Вход    
Логин 
Пароль 
Регистрация  
 
Блоги   
Демотиваторы 
Картинки, приколы 
Книги   
Проза и поэзия 
Старинные 
Приключения 
Фантастика 
История 
Детективы 
Культура 
Научные 
Анекдоты   
Лучшие 
Новые 
Самые короткие 
Рубрикатор 
Персонажи
Новые русские
Студенты
Компьютерные
Вовочка, про школу
Семейные
Армия, милиция, ГАИ
Остальные
Истории   
Лучшие 
Новые 
Самые короткие 
Рубрикатор 
Авто
Армия
Врачи и больные
Дети
Женщины
Животные
Национальности
Отношения
Притчи
Работа
Разное
Семья
Студенты
Стихи   
Лучшие 
Новые 
Самые короткие 
Рубрикатор 
Иронические
Непристойные
Афоризмы   
Лучшие 
Новые 
Самые короткие 
Рефераты   
Безопасность жизнедеятельности 
Биографии 
Биология и химия 
География 
Иностранный язык 
Информатика и программирование 
История 
История техники 
Краткое содержание произведений 
Культура и искусство 
Литература  
Математика 
Медицина и здоровье 
Менеджмент и маркетинг 
Москвоведение 
Музыка 
Наука и техника 
Новейшая история 
Промышленность 
Психология и педагогика 
Реклама 
Религия и мифология 
Сексология 
СМИ 
Физкультура и спорт 
Философия 
Экология 
Экономика 
Юриспруденция 
Языкознание 
Другое 
Новости   
Новости культуры 
 
Рассылка   
e-mail 
Рассылка 'Лучшие анекдоты и афоризмы от IPages'
Главная Поиск Форум

Фрид, Валерий - Фрид - 58 с половиной или записки лагерного придурка

Проза и поэзия >> Русская современная проза >> См. также >> Фрид, Валерий
Хороший Средний Плохой    Скачать в архиве Скачать 
Читать целиком
Валерий Фрид. 58 с половиной или записки лагерного придурка

---------------------------------------------------------------

© Copyright Валерий С.Фрид

Опубликовано в журнале "Киносценарии"

Оригинал текста расположен на странице

ftp://sunsite.unc.edu/pub/academic/russian-studies/Literature/58.txt

ftp://sunsite.unc.edu/pub/academic/russian-studies/Literature/58-2.txt

---------------------------------------------------------------

I. МОСКВА -- ПОДОЛЬСК -- МОСКВА


     В отличие от большинства моих близких друзей -- и особенно подруг -- я человек толстокожий, с малочувствительной нервной системой и бедным воображением. Вежливо слушаю, но скучаю, когда рассуждают про летающие тарелочки, снежного человека, Нострадамуса, бабу Вангу и бывших супругов Глоба. Никаких предчувствий у меня сроду не бывало, а что касается вещих снов, то я и простых, невещих, не вижу.

     Не было у меня предчувствия беды и в день, сильно изменивший мою биографию -- 19 апреля 1944 года.

     Мы -- т.е., я и моя невеста Нинка -- стояли на перроне Курского вокзала. Стемнело, шел унылый, прямо-таки осенний дождик, и Нинкино лицо было мокрым -- наверно, от дождя, но мне хотелось думать, что от слез: она ведь провожала меня в армию, а до конца войны было больше года. Вот у нее что-то вроде предчувствия было:

     -- Я чувствую, ты очень плохо поедешь.

     А я ее разубеждал: почему это плохо? Всю войну в эвакуации я катался без билета, на подножках вагонов, на буферах, а то и на куче каменного угля -- голышом, чтобы не запачкать одежду. А сегодня я ехал добровольцем в часть, и мне в военкомате дали вместе с направлением билет до Тулы -- и представьте, в купейный вагон. Замечательно поеду, так я и не ездил никогда!

     Но она талдычила своЈ:

     -- Нет, я чувствую: плохо поедешь.

     Для себя я это истолковывал просто: конечно, ей грустно расставаться неизвестно на сколько с парнем, влюбленным до слепоты. Она-то меня совсем не так любила, но относилась хорошо, в этом я не сомневался -- почему же не поплакать на прощанье?
-- 2 --



     Очень гордый собой и Нинкиными слезами, я обнял ее, поцеловал и поехал в 38-й учебный запасной полк. Но до Тулы не доехал.

     Только я расположился на своем месте и по-хозяйски расстелил шинель, чтобы поспать по-человечески, как дверь отворилась и в купе вошли трое: проводник, милиционер и штатский.

     -- Ваши билеты, пожалуйста.

     На билеты трех других пассажиров они глянули мельком, а моим заинтересовались.

     -- Тут что-то не так, -- сказал штатский. -- Что за нитки?

     Я объяснил, что нитками сшили все мои проездные документы в военкомате.

     -- Нет, это надо проверить. Сейчас будет Подольск, сойдем, выясним.

     Тут я забеспокоился, даже заволновался. Стал втолковывать им, что вот, первый раз за всю войну еду как человек, в хорошем вагоне... Слезем, а как потом добираться до Тулы?

     -- Да ты не бойся, -- утешил меня штатский. -- Проверим, и поедешь дальше этим же поездом.

     До Подольска было ехать еще с полчаса. Проводник вышел из купе, а с двумя оставшимися мы коротали время в дружеской беседе. Услышав, что я был студентом ВГИКа, они проявили естественный интерес к киноискусству: правда ли, что Любовь Орлова -- жена режиссера Александрова? Да, правда.

     Поезд остановился. Мы выскочили из вагона. ("Ребята, давайте побыстрее! -- торопил я. -- Хочется поспеть до отправления. Ведь на буферах ездил, на подножках, а тут..." -- "Да поняли мы, поняли. Успеем"). Бегом мы промчались вдоль состава, вбежали в комнату железнодорожной милиции -- в торце станционного здания. Там нас
-- 3 --

встретил низкорослый субъект в хромовых сапогах и пальто неприят-

ного серозеленого цвета. Физиономия у него была тоже неприятная.

-- Расстегнитесь.

Я расстегнул шинель; он быстро и умело обыскал меня. Теперь я сказал бы

"прошмонал" -- но тогда я лагерной фени не знал. И тем не менее -- сам не

понимаю почему -- спросил совсем по-лагерному:

-- Чего ищешь, начальник?

-- А что? Ничего нет?

К моему удивлению он отстегнул цепочку английских булавок, которые мама

прицепила к нагрудному карману, и отложил в сторону.

Трудно поверить, но я ведь и после этого ничего не заподозрил! Я же

говорю: бедное воображение.

Милиционер куда-то исчез, а я с двумя штатскими опять помчался по

платформе -- в обратном направлении. Опять попросил:

-- Быстрее, ладно?

И опять мне ответили:

-- Успеем.

Но вместо того, чтобы посадить меня в вагон, мои провожатые свернули

направо. Мы пробежали через зал ожидания и оказались на привокзальной

площади. Там стоял -- прямо как в дешевом романе -- "черный автомобиль с

потушенными фарами". А попросту -- черная эмка.

Вот тогда -- только тогда! -- я понял: это арест. За что, почему --

этого я не успел подумать. Да в те времена арест был таким привычным,

неприятным, но никого не удивлявшим делом, как, скажем, дождь или мороз. Я

даже не испугался. А в голове промелькнули две коротенькие мысли. Об одной я

вспоминаю с удовольствием, о второй -- со стыдом. Собственно, первая была

даже и не мысль, а так, виденье. Мне представилось какое-то помещение, где

на грязном полу

-- 4 --

спят вповалку плохо одетые люди -- то, что я часто видел в эвакуа-

ции, хотя бы на вокзалах. "Десять лет. Переваляемся!" -- с уверен-

ностью сказал мне так называемый внутренний голос.

А вторая, стыдная, мысль была такая: в рюкзачке у меня две банки,

сгущенка и свиная тушонка. Я их собирался съесть в Туле вдвоем с Юликом

Дунским, а теперь имею право съесть все один.

Юлик тоже пошел добровольцем и получил направление в ту же часть.

Только уехал на четыре дня раньше. Когда через год мы встретились в

Бутырках, выяснилась, кстати, тайна моего купейного вагона. Юлику дали билет

в общий; там было тесно, и он пошел искать, где попросторней. Поэтому

чекистам пришлось в поисках "объекта" пройти чуть ли не полсостава; Подольск

проехали и в Москву возвращались с добычей поездом. Неудобство, конечно. Вот

почему мне дали билет в купе, с точно обозначенным местом.**)

А вообще-то, как подумаешь -- к чему такие сложности? Позвонили бы по

телефону, сказали: "Возьмите сухари, кое-что из белья и явитесь в такую-то

комнату на Лубянку". Явились бы как миленькие, без звука!.. Но нет, они

играли в свои игры: мы, вроде, настоящие преступники, а они, вроде,

настоящие сыщики. Казаки-разбойники!..

Так вот, посадили меня в черную эмку, и мы поехали. Сопровождающие

поглядывали на меня с пакостными улыбочками. Могу их понять: такого

доверчивого идиота им, видимо, еще не приходилось арестовывать.***)

-- На Лубянку везете? -- мрачно спросил я.

-- Куда надо, -- весело ответили они.

И на этом окончилась моя вольная жизнь. Могу только добавить, что когда

доехали "куда надо", а именно на Малую Лубянку, и машина остановилась в

ожидании, пока откроются железные ворота, -- прямо

-- 5 --

напротив костела, -- я заговорил. (А по дороге молчал, к их разоча-

рованию: наверно, хотели бы, чтоб уговаривал отпустить, уверял,

что это недоразумение -- я ни в чем не виноват). Заговорив, сказал:

-- Дайте поссать.

Они разрешили, и я с удовольствием пописал на свою первую тюрьму.



     Примечания автора


     *) У моего любимого Феллини одно название я украл уже давно: воспоминания о Каплере и Смелякове, опубликованные в альманахе "Киносценарии", озаглавлены "Амаркорд-88". С легкими угрызениями совести краду второе. 58 -- это "политическая" статья старого УК, в которой было полтора десятка пунктов. Наш, восьмой -- "террор" -- как раз посередине, на полпути.

     **) В военкомате, конечно, знали, что по дороге в часть нас арестуют. Вот почему, когда я пришел за документами, в комнату сбежались сотрудники из других отделов. Они смотрели на меня с интересом; а сейчас мне кажется, что и с жалостью -- по крайней мере один из них, интеллигентного вида еврей капитан.

     ***) "Здесь ГЈте ошибается". Им приводилось арестовывать и не таких: Юлик Дунский вел себя еще глупей. Когда его привезли на Лубянку и ввели в кабинет, где сидели два подполковника и майор, один из офицеров сказал:

     -- Ну, товарищ Дунский, догадываетесь, почему вы здесь?

     И он решил, что его как добровольца, да еще знающего немного немецкий язык, хотят послать в школу, где готовят разведчиков. Он


     -- 6 -- тонко улыбнулся и ответил:

     -- Догадываюсь.

     -- Тогда садитесь и пишите показания о своей антисоветской деятельности.

     -- Пардон, -- сказал Юлик. -- Тогда не догадываюсь.

     Происходил этот разговор 15-го апреля 1944 г.
II. Г И М Н А З И Я


     На тюремном жаргоне тех лет у каждой из московских тюрем была кличка; Сухановка называлась "монастырь", Большая Лубянка -- "гостиница". Ее гордостью были паркетные полы: до революции в этом высоком здании, огороженном со всех сторон серыми кагебешными громадами, помещалась гостиница страхового общества "Россия". Острили: раньше страховое, теперь страховое. А Малую Лубянку, двухэтажную внутреннюю тюрьму областного НКВД, нарекли "гимназией". Говорят, там когда-то действительно была женская гимназия.

     Привезли меня туда ночью и сразу же повели на допрос. В большом кабинете было четверо чекистов: полковник, подполковник и два майора. Майоры помалкивали, а старшие вели допрос. Один из них, благообразный блондин, был серьезен и вежлив, другой, видом погаже, время от времени симулировал вспышку праведного гнева и ни с того ни с сего принимался материть меня. Известная полицейская игра -- "добрый" следователь и "злой". Но я-то с ней познакомился впервые.

     А вообще, ничего особенного в тот раз не произошло. Мне предъявили бумагу, в которой было сказано, что я участник антисо-


     -- 7 -- ветской молодежной группы -- а про террор, который в нашем деле стал главным пунктом обвинения, не говорилось ни слова. Фамилии полковника и подполковника я забыл, майоров почему-то запомнил: один, черноволосый, с красивым диковатым лицом, был Букуров, а другой, похожий на артиста Броневого в роли Мюллера, был Волков. С Букуровым я больше не встречался, а с Волковым беседовал несколько раз, и об этом расскажу чуть позже.

     По окончании допроса меня отвели в бокс -- маленькую, примерно два на полтора, камеру без окон и без мебели. Надзиратель отдал мне мамины оладьи из сырой картошки, открыл тушонку и банку сгущенного молока. Все это я тут же сожрал, не почувствовав, впрочем, вкуса, расстелил на полу шинель*) и сразу заснул очень крепким сном. Разбудил меня, не знаю через сколько времени, пожилой надзиратель -- пошевелил сапогом и сказал с неодобрением:

     -- Пахали, что ли, на них...

     И отвел меня в камеру.

     О камерах и сокамерниках будет отдельный разговор, а пока что о следователе Волкове. Похоже, что на Малой Лубянке он был главным интеллектуалом -- тем, что англосаксы называют "mastermind". Не он ли сочинял сценарии наших дел?

     На допросах Волков придерживался роли строгого, но справедливого учителя. Его огорчала малая сообразительность ученика: представляете, Фрид не знает даже разницу между филером и провокатором?! Я действительно не знал.

     В первый же день я признался: да, мы с ребятами говорили, что брать плату за обучение -- это противоречит конституции. Говорили и про депутатов Верховного Совета, что они ничего не решают. Но когда я пытался протестовать: разве это антисоветские разговоры? --


     -- 8 -- Волков, вздохнув, терпеливо разъяснял мне, что к чему.

     -- Сознайтесь, Фрид -- вы сказали бы об этом у себя в институте, на комсомольском собрании?

     -- На собрании? Нет, не сказал бы.

     -- Так как же назвать такие высказывания? Советские?

     -- Ну... Не совсем... Несоветские.

     -- Фрид, вы же интеллигентный человек. Будьте логичны. Несоветские -- значит антисоветские. Великий гуманист Максим Горький очень точно сформулировал: кто не с нами -- тот против нас.

     -- Но почему антисоветская группа?

     -- Что же вы, сами с собой разговаривали?

     -- В компании друзей.

     -- Давайте я вам покажу толковый словарь Даля или Ушакова... Компания, группа -- это же синонимы! Заметьте, никто не говорит, что у вас была антисоветская организация. Группа. Группа была... Вы согласны?

     Я соглашался. Сначала с тем, что несоветское и антисоветское -- это одно и то же, потом, что группа это не организация, потом еще с чем-то, и еще, и еще. Соглашался, хотя уже понимал: коготок увяз -- всей птичке пропасть. Но ведь мы не считали себя врагами; комсомольцы, нормальные советские ребята, мы чувствовали за собой вину -- как ученики, нарушившие школьные правила. И изо всех сил старались доказать учителям, что мы не такие уж безнадежные: видите, говорим правду; то, что было, честно признаем.

     Если бы мы и вправду были участниками вражеской группы или там организации -- это для них разницы не составляло, -- то и держались бы, думаю, по-другому. Хитрили бы, упирались изо всех сил. Конечно, под конец они все равно сломали бы нас -- но не с такой


     -- 9 -- легкостью. Меня ведь и не били даже. Сажали два раза в карцер**) на хлеб (300 г) и на воду; держали без сна пять суток -- но не лу- пили же резиновой дубинкой, не ломали пальцы дверью.

     На основании личного опыта я мог бы написать краткую инструкцию для начинающих следователей-чекистов: "Как добиться от подследственного нужных показаний, избегая по возможности мер физического воздействия".

     Пункт I. Для начала посадить в одиночку. (Я сидел дважды, две недели на Малой Лубянке и месяц на Большой).

     Пункт II. Унижать, издеваться над ним и его близкими. ("Фрид, трам-тарарам, мы тебя будем судить за половые извращения. "Почему?" -- "Ты, вместо того чтобы е... свою Нинку, занимался с ней антисоветской агитацией").

     Пункт III. Грозить карцером, лишением передач, избиением, демонстрируя для наглядности резиновую дубинку.

     Пункт IV. Подсадить к нему в камеру хотя бы одного, кто на своей шкуре испытал, что резиновая дубинка -- это не пустая угроза. (С Юликом Дунским сидел Александровский, наш посол в довоенной Праге. Его били так, что треснуло нЈбо. А я чуть погодя расскажу о "териористе" по кличке Радек).

     Пункт V. Через камерную "наседку" внушать сознание полной бесполезности сопротивления ... и т.д.

     Думаю, что подобная инструкция существовала. Во всяком случае, все мои однодельцы подвергались такой обработке. Различались только частности; так, Шурику Гуревичу его следователь Генкин, грузный медлительный еврей, говорил:

     -- Гуревич, лично я не бью подследственных. Я позову трех надзирателей, вас положат на пол, один будет держать голову, другой


     -- 10 -- ноги, а третий будет бить вас по пьяткам вот этой дубинкой. Это очень больно, Гуревич, -- дубинкой по пьяткам!

     Гуревич верил на слово и подписывал сочиненные Генкиным "признания". Излюбленную следователями формулу "готов дать правдивые показания" мы несколько изменили (в разговорах между собой, конечно): "готов дать любые правдивые показания". Должен сказать, что после первых недель растерянности и острого ощущения безнадежности к нам возвратилась способность шутить, относиться к своему положению с веселым цинизмом. Ведь были мы довольно молоды -- 21-22 года; а кроме того, инстинкт самосохранения подсказывал, что чувство юмора поможет все это вынести.

     Ну разве можно было без смеха выслушивать такое:

     -- Вы с Дунским пошли в армию добровольцами, чтобы к немцам перебежать.

     -- Расстегнуть ширинку, показать?

     -- Ты эти хохмочки брось! Знаешь, сколько на этом стуле сидело евреев -- немецких шпионов?! -- Это говорилось с самым серьезным видом. Впрочем, у них достало здравого смысла эту версию не развивать: хватало других обвинений. А в том, что мы все подпишем, они не сомневались.

     Меня следователь пугал:

     -- Мы из тебя сделаем мешок с говном!

     -- А из говна конфетку? -- слабо окусывался я.

     Близко познакомился с резиновой дубинкой Юлик Дунский. Было это так. В середине следствия (а мы провели на Лубянке почти год) Юлика повели на допрос не к его следователю, а куда-то в другое место. Ввели в комнату, где сидел за маленьким столом и что-то писал незнакомый офицер; подвели к шкафу -- обыкновенному платяному


     -- 11 -- шкафу с зеркальной дверцей -- и сказали:

     -- Проходите.

     Он не понял, даже немного испугался: в шкаф? Может, это камера пыток? Но шкаф оказался всего лишь замаскированным тамбуром перед дверью генерала Влодзимирского -- начальника следственной части по особо важным делам.

     Генерал был импозантен: не то поляк, не то еврей с черными бровями и седыми висками.

     -- Садитесь, Дунский, -- сказал он. -- И расскажите мне откровенно, что у вас там было.

     И Юлик решил, что вот наконец появился шанс сказать большому начальнику всю правду, раскрыть глаза на беззакония его подчиненных: ведь не было же никакой "антисоветской группы", никаких "террористических высказываний" -- все это выдумка следователей; все наши "признания" -- липа!.. Он стал рассказывать, как мы вернулись из эвакуации, встретились в Москве со школьными друзьями, с Володькой Сулимовым, побывавшим на фронте и тяжело раненым, с его женой Леночкой Бубновой, с Лешкой Суховым, Шуриком Гуревичем... Да, разговаривали, да, высказывали некоторые сомнения, но чтоб готовить покушение на Сталина -- это же бред, честное слово, такого не было и быть не могло!..

     Генерал слушал, слушал, потом изрек:

     -- Я надеялся, что вы чистосердечно раскаялись -- а вы мне рассказываете арабские сказки?!

     Достал из ящика резиновую дубинку -- такую каплевидную, с гофрированной рукояткой -- вышел из-за стола, замахнулся и изо всей силы ударил по подлокотнику кресла, в котором сидел Юлий. Тот держал руки на коленях. Отнял ладони -- и увидел на брючинах влажные


     -- 12 -- отпечатки: так моментально вспотели руки в ожидании удара.

     Юлик рассказывал, что на него навалилось такое отчаянье, такая злость -- в том числе на себя, за глупую доверчивость -- что он крикнул:

     -- Я думал, вы действительно хотите узнать правду. Но вам не это нужно... Не буду ничего говорить!

     Влодзимирский постоял немного, помахивая дубинкой, потом бросил ее на стол. Приказал:

     -- Уведите этого волчонка.

     И волчонка повели обратно в камеру.

     Меня к Влодзимирскому не водили; вот у Шварцмана, его заместителя, я побывал -- в конце следствия. Это был тучный человек с лицом бледным от бессонницы. На воле я бы его принял за перегруженного работой главного инженера какого-нибудь большого завода.

     -- Фрид, -- сказал он внушительно. -- Мы вас, может быть, не расстреляем.

     -- Я знаю.

     Он поглядел на моего следователя майора Райцеса, потом на меня и спросил:

     -- А как вы думаете, сколько вам дадут?

     На их лицах я увидел выражение обыкновенного человеческого любопытства.

     -- Десять лет.

     -- Ну и как?

     -- Хватит с одного еврейского мальчика.

     Оба хихикнули и на этом разговор окончился. Меня действительно не расстреляли. Расстреляли самого Шварцмана -- в 53-м вместе с Влодзимирским и другим заместителем следственной части по ОВД пол-


     -- 13 -- ковником Родосом.

     Этот заслуживает отдельного рассказа.

     Он зашел поглядеть на меня перед нашим переводом с Малой на Большую Лубянку. Маленький, рыжий, с неприятной розовой физиономией, он в тот раз был в штатском -- в светлосером хорошем костюме. Снял пиджак, повесил на спинку стула и стал расхаживать по кабинету, заложив за спину короткие ручки, поросшие рыжим пухом. На брючном ремне -- прямо на копчике -- была у него желтая кобура крохотного пистолета. По-моему, он нарочно повернулся ко мне задницей, демонстрируя эту кобуру -- видимо, представлялся себе зловещей и романтической фигурой.

     К этому времени я уже признался во всех несуществующих грехах и твердо стоял только на том, что о наших "контрреволюционных настроениях" ничего не знали Нина Ермакова, моя невеста, и два друга детства -- Миша Левин и Марк Коган. (Я не подозревал, что они уже арестованы). Мое упрямство Родосу не понравилось и, как сообщил мне мой следователь, полковник отозвался обо мне так: "по меньшей мере мерзавец, а может быть, и хуже". Странная формула; но фразу, мне кажется, достойную войти в историю, он сказал Юлику Дунскому:

     -- Про нас говорят, будто мы применяем азиатские методы ведения следствия, но (!) мы вам докажем, что это правда.

     Это о Родосе рассказывал на ХХ съезде Хрущев:

     -- Этот пигмей, это ничтожество с куриными мозгами, осмеливался утверждать, будто он выполняет волю партии!

     Речь шла о пытках, которым Родос лично подвергал не то Эйхе, не то Постышева -- точно не помню. Про Родоса я поверил сразу -- такой способен. А вот когда прочитал недавно, что и Шварцман собс-


     -- 14 -- твенноручно пытал в 37-м кого-то из знаменитостей -- удивился. В этом усталом пожилом еврее я не разглядел ничего злодейского. Урок дуракам. Помните, у Гейне: "Тогда я был молод и глуп"? (А дальше у него: "Теперь я стар и глуп").

     К слову сказать, в следственной части по особо важным делам евреев-следователей было много; правда, евреев-подследственных еще больше. На Малой же Лубянке, в областном управлении, если и были среди следователей евреи, то, как пишут про гонококков в лабораторных анализах, "единичные в поле зрения".

     "Особо важные дела" вели майоры и подполковники, а областные -- в основном старшие лейтенанты.

     Моим был ст. лейтенант Николай Николаевич Макаров, "Макарка", как мы его звали -- за глаза, конечно. А в глаза -- гражданин следователь.

     Следствие -- самая мучительная, полная унижений и отвращения к себе часть моей тюремно-лагерной биографии. А первый, самый тяжелый, период следствия у меня связан с Макаровым. Но, как ни странно, об этом человеке я думаю без особой злобы -- скорее даже, с чем-то похожим на симпатию. Это мне и самому не совсем понятно. Может, это и есть та таинственная связь между палачом и жертвой, о которой столько написано в умных книгах? Не знаю. Никаких мазохистских комплексов я за собой не замечал. Попробую подыскать какое-нибудь другое, рациональное объяснение.

     Во-первых, я уже тогда понимал, что вся эта затея (наше "дело") не его изобретение. Человек служил, выполнял работу -- грязную, даже отвратительную. Но разве виноват ассенизатор, что от него разит дерьмом? Конечно, мог бы выбрать и другое занятие, с этим я не спорю.


     -- 15 --


     Во-вторых, в Макарове было что-то человеческое. Например, когда вечером ему приносили стакан чая с половинкой шоколадной конфеты, он эту половинку не съедал, а брал домой, для сынишки. Да, именно половинку: шла ведь война, и с кормежкой даже у энкаведистов -- во всяком случае у этих, областных -- обстояло туго. Проделывал он это каждый раз, слегка стесняясь меня; ребенка Макарка любил, гордился его талантами -- тот учился не то в музыкальной, не то в рисовальной школе.

     А однажды произошел такой случай.

     Я уже знал, что моя невеста арестована; Макаров даже разрешил мне подойти к окну, поглядеть: пять-шесть женщин вывели на прогулку, и среди них была она. Женщины уныло ходили по кругу; лицо у Нинки было бледное и несчастное.

     Кроме полуслепой матери на воле у нее никого не оставалось: отец, арестованный еще до войны, умер в тюрьме, брат был в армии. И я считал, что Нине никто не носит передачи. (Потом-то узнал: носила подруга Маришка, дочь академика Варги). Мне же передачи мама таскала регулярно. Граммов триста сыра из передачи я запихал в маленький полотняный мешочек, туда же втиснул шматок сала и десять кусочков сахара. Мешочек с трудом, но уместился в кармане, и я брал его на каждый допрос -- авось уговорю Макарку передать это Нине. И представляете, уговорил в конце концов.

     -- Ладно, давай, -- буркнул он и сунул мне листок чистой бумаги. -- Заворачивай.

     Мой мешочек он отверг: видимо, боялся, что я -- стежками или как-нибудь еще -- передам Нинке весточку. Я принялся сворачивать кулек, но от волнения руки тряслись и ничего не получалось.

     -- Террорист хуев, даже завернуть не можешь! -- Следователь


     -- 16 -- взял у меня бумагу и продукты, очень ловко упаковал. И тут, на мою беду, открылась дверь и вошел его сосед по кабинету Жора Чернов. Ко мне этот Чернов не имел никакого отношения, просто их столы стояли в одной комнате. Но он -- исключительно ради удовольствия -- время от времени подключался к допросу и измывался надо мной как-то особенно пакостно. И морда у него была противная -- как у комсомольских боссов из ЦК ВЛКСМ: румяных, наглых и почти всегда смазливых. Большая сволочь был этот Жора; недаром первым из своих коллег получил четвертую, капитанскую, звездочку на погон. Макаров его тоже не любил и побаивался.

     Когда Чернов вошел в кабинет, Макаров растерялся. Сказал с жалкой улыбкой:

     -- Вот, уговорил меня Фрид. Передать Ермаковой.

     Тот молча повел плечиком, взял что-то со своего стола и вышел.

     Мой следователь заметал икру. Срочно вызвал надзирателя, чтобы присмотреть за мной, а сам выскочил из кабинета. Я слышал, как хлопнула дверь напротив: там сидел его начальник, Вислов. Важно было самому настучать на себя, опередить Чернова.

     Через несколько минут Макаров вернулся, расстроенный.

     -- Знаешь, Фрид, я вот что подумал: Ермаковой обидно будет. Вроде, какая-то подачка. Мы лучше сделаем официально: ты напишешь заявление, я как следователь не возражаю... Получим резолюцию начальства, и ей передадут.

     Глаза у него были правдивые-правдивые -- как у пса, который сожрал забытую на столе колбасу и теперь вместе с хозяином удивляется: куда она девалась?

     -- Да не будет ей обидно. Передайте сами!

     -- Нет, нет. На тебе бумагу, пиши.


     -- 17 --


     Я написал заявление, прекрасно понимая, что толку не будет. Так оно и получилось -- но все равно, этот эпизод я ставлю Макарке в заслугу.

     Думаю, что и он по-своему симпатизировал мне. Выяснилась даже некоторая общность вкусов: он, как и я, терпеть не мог Козловского, а любил Лемешева.

     Кто-то, наверно, удивится: нашли, что обсуждать во время допроса! Могу объяснить. По заведенному у них порядку допросы -- в основном ночные -- тянулись долго, до утра. Следователь отрабатывал часы -- а чем их заполнить? Что нового мог он узнать от нас? Обо всех предосудительных разговорах, тех, которые имели место в действительности, мы рассказали на первых же допросах. Теперь следователям предстояло написать -- желательно, с нашим участием -- сочинение на заданную тему: как молодые негодяи готовили покушение ("терактик", говорил Макарка) на Сталина. С этим особенно торопиться было нельзя: все-таки арестовано по делу четырнадцать человек, и все "признания" надо привести к общему знаменателю. Поэтому допросы выглядели так:

     Надзиратель ("вертухай", "дубак", по фене) вводил меня в кабинет Макарова, сажал на стул, отставленный метра на два от стола следователя, и удалялся.

     Макаров долго писал что-то, изредка поглядывая на меня: это входило в программу психологической обработки -- предполагалось, что подследственный томится в ожидании неприятного разговора, начинает нервничать. Но я почему-то не нервничал.

     Наконец Макарка поднимал голову и говорил:

     -- Как, Фрид, будем давать показания или мндшкскать?

     Последняя часть вопроса произносилась нарочито невнятно. Я


     -- 18 -- переспрашивал:

     -- Что?

     -- Показания давать будем или мндшик искать?

     -- Что искать?

     -- Я говорю: показания давать или мандавошек искать?

     Так на их особом следовательском жаргоне описывалась -- довольно метко! -- поза допрашиваемого: сидишь, положив руки на колени и тупо смотришь вниз -- на то место, где заводятся вышеупомянутые насекомые (по научному -- площицы, лобковые вши).

     -- Я вам все рассказал, -- повторял я в который уже раз.

     -- Колись, Фрид, колись!..

     Иногда за этим следовала матерная брань -- но матерился Макарка без вдохновения, по обязанности. Обещал, что пошлет меня "жопой клюкву давить" (это, как мне объяснили в камере, значило: ушлют на север, в карельские лагеря). А иногда, для разнообразия, грозился отправить меня "моржей дрочить" (т.е. на Колыму).

     -- Я все уже рассказал, -- уныло твердил я.

     -- Смотри, сядешь в карцер!

     -- За что?

     -- За провокационное поведение на следствии.

     Я не понимал и сейчас не понимаю, что в моем поведении было провокационным. Тем не менее, в карцере сидел -- два раза по трое суток.

     Иногда Макаров уставал от бессмысленного сидения больше, чем я; однажды он даже задремал, свесив голову на грудь. Я, грешным делом, подумал: это он притворяется, проверяет, как я себя поведу. Но Макарка вдруг схватился за трубку молчавшего телефона и крикнул испуганно:


    

... ... ...
Продолжение "58 с половиной или записки лагерного придурка" Вы можете прочитать здесь

Читать целиком
Все темы
Добавьте мнение в форум 
 
 
Прочитаные 
 58 с половиной или записки лагерного придурка
показать все


Анекдот 
Цитата из диплома:
"Так как мой диплом никто читать не будет, для простоты полагем число пи равным 5"
показать все
    Профессиональная разработка и поддержка сайтов Rambler's Top100